Из книги Б. Данэма «ЧЕЛОВЕК ПРОТИВ МИФОВ»

Из книги Берроуза Данэма «ЧЕЛОВЕК ПРОТИВ МИФОВ» (Глава шестая)

(Перевод Н. Кротовской, В. Бибихина и А. Соболева. М., 1961)

О ТОМ, ЧТО ВСЕ ЗАВИСИТ ОТ НАШЕГО МЫШЛЕНИЯ

Как быстро они мелькают, эти синие и красные пятна. Перевернутый белый треугольник рассечен голубой полосой. Вот малиново-красная выпуклость с искрами желтизны. Под ногами сплошная твердость. Цветовые пятна пронизаны звуками. Штрихи вращающейся серости сопровождаются тихим шуршанием. При остановке черной прямоугольной продолговатости у красного круга слышны скрипучие звуки. Сладкий и острый вкус идет от звуков и пятен. Приятное чувство от осязаемой податливости чего-то твердого, интимное ощущение продолжающегося и успешного усилия.

Так, определенный отрезок мира будет выглядеть для вышедшего на вечернюю прогулку солипсиста. Он шагает по городской улице, наблюдая по мере своего движения других людей. Замечает человека в белой сорочке и голубом галстуке, женщину в малиновой шляпке с желтыми перьями. Слышит шорох автомобильных шин по мостовой, скрип тормозов при остановке грузовика перед светофором. Он ощущает сладость во рту, потому что жует конфету. Каждое движение челюстей питает в нем яркое чувство свершения.

Ну вот еще, подумаете вы, что за манера описывать совершенно рядовые события! Согласен: странная. Только манера эта не моя, потому что я просто воспроизвожу язык, ставший модным в современной философии. Теперь мода говорить о «цветовых пятнах», а не об «объектах» на том основании, что первый из этих двух терминов заставляет нас принимать на веру заведомо меньше вещей, чем второй, и потому обходит явно большее число проблем. Дело в том, что вся эта теория порождена бесконечной осторожностью. Философ, стремящийся одновременно быть и точнее, и ближе к эмпирии, знает (или ему так кажется), что в его сознании, несомненно, присутствует красное пятно, хотя никогда не может установить, существует ли какой-либо возбуждающий в нем это пятно предмет. А он чувствует, что лучше не принимать на веру то, в чем нельзя удостовериться.

Из всех слов «солипсизм» наиболее верен своей этимологии. Намеренный акт, а не бессознательный рост, составил его из двух латинских корней, первый из которых значит «одинокий», второй — «сам». Таким образом, термин становится на удивление ярким выражением той точки зрения, что каждый человек непосредственно осознает только свое собственное существование и наполняющие его сознание ощущения. Если, кроме того, еще считать, что подобное непосредственное осознание есть единственная гарантия подлинности нашего познания всего существующего, то неизбежен вывод, что существование нашей «самости» и существование наших ощущений — единственная непреходящая достоверность.

Шаг от сомнения к отрицанию короток и прост. Если я знаю только свое собственное существование и существование моих ощущений, то мне неизвестно существование чего-либо и кого-либо. А если мне неизвестно существование чего-либо или кого-либо вовне, то какой мне толк принимать на веру это их существование? Вообще, какой толк принимать на веру то, чего я никогда не смогу узнать? Во мне поднимается убеждение, что, вероятно, в мире и нет ничего, кроме сознающего Меня. С течением времени «вероятно» исчезает. Мой осторожный агностицизм рассеивается перед согревающей уверенностью, что я один существую. Звезды, солнце и планеты мельчают и становятся мебелью в комнатушке моего сознания; здесь среди чудес сижу Я, одинокий и терпеливый восприниматель, архетип всего бытия, вечная и нерушимая Самость.

Что делает Самость в своем затворничестве? Мыслит. Через нее проходят чувства, желания, идеи. В прозрачности простого сознания она несет на себе, словно какой-то неутомимый Атлант, громаду бесчисленных миров. Существует ли съедобная пища и питаемое ею тело? Да, поскольку мое сознание преподносит их мне. Существуют ли стулья, на которые тебя усаживают, и люди, с которыми ты говоришь? Да, поскольку у меня есть «пучки ощущений», отвечающие этим наименованиям. Делятся ли вещи на добрые и злые? Да, в меру своего соответствия или противоречия моим ощущениям и желаниям. Вещи существуют, поскольку я мыслю их. Ценности существуют, поскольку я мыслю их. Все зависит от нашего мышления.

Ну, конечно, немного людей готово объявить себя полными солипсистами. Все, что они делают, основано на совершенно противоположной гипотезе. Когда они встают утром, то встают с постели, которую считают чем-то большим, чем просто сочетанием ощущений в своем сознании. Они движутся в мире, который считают независимым от них. И, возвращаясь вечером к тому перерыву в сознании, который именуется сном, они полностью убеждены, что физическая вселенная за часы их неосознавания ее не утрачивает ни йоты своей реальности.

Так что «человек с улицы», это мифическое существо, безответный автор всех нелепиц, которые так любят опровергать философы, в общем и целом — трезвый реалист. Ему никогда не приходит в голову предположить, что мир существует только в его сознании. Утонченные абстракции, создающие имя какому-нибудь епископу Беркли, не для него. Прямой ясный мир со своей упрямой дифференцированностью от нас — и больше ничего. Причем «человек с улицы» мудрей, чем о нем идет слава. Как однажды заметил Бертран Рассел, начиная философствовать, надо принять решение, собираешься ли ты быть логичным или здравомыслящим. Философы часто логичны. Рядовой человек по большей части здравомыслящ.

Есть другие пути к солипсизму, кроме сомнения в существовании предметов, стоящих за нашими ощущениями. Можно думать, например, что окружающий нас мир — не настолько твердая и строгая система, чтобы исключить свободную игру мысли и воображения. Так, Льюис Мемфорд пишет:

«Часто воображение человека вело его к заблуждениям, а поиски света погружали в еще более глубокую тьму, равно как его стремление к совершенству иногда делало его бесчеловечным, жестоким, саморазрушительным. Для мифа и религии было легче олицетворять субъекты, чем для науки — объективировать объекты. Однако конечным исходом этих усилий всегда оказывалось более глубокое прозрение им своего статуса и своего предназначения, чем это могло бы быть достигнуто в ходе практической деятельности самой по себе. Ибо именно на путях идеальных построений человек обходит свою животную судьбу: его мыслительные образы и его сверх-Я помогают ему выйти за узкие прагматические пределы человеческого общества» [Mumford L. The Condition of Man. Harcourt, Brace & Co., N.Y., 1944, p. 11.].

Мы улавливаем из этого пассажа, что миф и наука играют, по-видимому, взаимовосполняющие роли в человеческой жизни. Наука действует с трудом, миф с легкостью; но, несмотря на частую обманчивость мифа, он в конечном счете более глубок. Мы уходим от нашей «животной судьбы», что бы ни означало это выражение, не путем наращивания знаний о мире, а путем «идеальных построений», создавая «мыслительные образы», долженствующие выразить субстанцию нашей мечты.

Мыслительные образы — это совокупность идеалов, господствующая в мышлении каждой эпохи и поэтому отражающая, так сказать, мнение большинства о том, что наиболее желательно. Согласно теории и практике Мемфорда, мыслительные образы проверяются не своими соответствиями с реальностью. Их критерий — адекватность, с какой они воспроизводят существенные человеческие нужды. Критерий, таким образом, заключается в субъективной приложимости к человеческой «самости», а не в объективном соответствии физическим и социальным условиям. «Самость» может проявляться в мифе и сновидении. Наука, наоборот, привязана к буквальным формулировкам, которые должны максимально приближаться к математической точности. Выходит, что силой некоего поэтического вдохновения мыслительный образ глубже науки проникает в человеческую реальность.

Можно сомневаться, что он проникает глубже. Верно то, что глубина его — трясинного свойства, а трясина в концептуальном мышлении обычно путается с глубиной. Во всяком случае, изложенное мнение, несомненно, страдает солипсизмом. В самом деле, если науке со всей ее методологической тщательностью удается воспроизвести только вторичную реальность, тогда как первичная полностью ускользает от нее, то наше прозрение основополагающих истин неизбежно ограничивается вненаучными и внерациональными процессами в сознании. Невольно ощущаешь себя снова в той комнатушке, замке Самости, где только и проблем, что убраться в помещении, вымести пол, смахнуть пыль с мебели и создать впечатление царящего повсюду порядка. Получается, что нам надо иметь при себе мнения, как мы имеем на себе одежду, ради приличия или лоска и во избежание простой наготы.

То, что обычно рассматривалось как специфический порок философов, стало, таким образом, установившейся практикой людей, снабжающих публику идеями. У подобных авторов мы обнаруживаем распространенное мнение, что последние тайны мира залегают в бездонных глубинах «самости». Мы обнаруживаем у них и убеждение, что никоим образом не всякая «самость» таит в себе это сокровенное золото. Представители интеллектуальной элиты приятным образом убеждены, что они-то им располагают. В то же время они без подобной приятности убеждены, что огромное множество «самостей» вообще никакого золота не имеет. Так формируется хитроумное кооперативное предприятие, когда мыслительно богатые люди, соединяясь с денежно богатыми людьми, свободно раздаривают от своих щедрот и компенсируют своим собственным расточительством несколько более осторожную благотворительность избранных ими союзников.

В последние годы эти солипсисты, хранящие в себе тайны существования, выступали перед публикой в качестве политических и военных экспертов. Знание политических и военных дел в смысле знакомства с объективной реальностью, по-видимому, не является универсальным или хотя бы типичным атрибутом этого сословия. В самом деле, среди высказанных экспертами тезисов можно обнаружить следующие: что Мюнхенская конференция установила мир в нашу эпоху; что Чехословакия находится в большей безопасности без оборонительных укреплений; что Германия никогда не будет воевать с Россией, и что ни Германия, ни Япония никогда не нападут на Америку.

Немецкое вторжение в Россию, которое, полагали эксперты, не подрывает ничего, кроме мирового коммунизма, вызвало у них следующий веер предсказаний:

«По моему суждению, Гитлер овладеет Россией через 30 дней» [Дайз М., Нью-Йорк таймс, 24 июня 1941 г., с. 3.].

«Несмотря на все противоречивые сообщения с русского фронта, американские эксперты не колеблются в печальном убеждении, что в конечном счете Россия не сможет устоять под напором механизированной силы нацистов» [Пирсон Д., Аллен Р. С. Там же.].

«Одно кажется мне несомненным: Советское государство последней четверти века окончилось. Оно будет или завоевано, или расколото на несколько частей, или реорганизовано на новых, некоммунистических основах» [Этли Ф. Пределы русского сопротивления. — Американ Меркюри, 1941, т. 53, с. 300.].

Между утверждениями таких экспертов и действительным ходом событий явно не оказывается сколько-нибудь поразительного соответствия; хуже того, слова и факты разошлись тут в противоположных направлениях. Однако не часто слышишь, чтобы какого-то комментатора уволили за несоответствие его высказываний реальности. Некоторые военные эксперты, провозгласившие немецкую армию непобедимой, все еще занимают свои посты и анализируют новости.

МОЖЕТЕ ЛИ ВЫ ДЕРЖАТЬ СВОИ МЫСЛИ ПРИ СЕБЕ?

Как такие вещи возможны? Кто-нибудь скажет, конечно, что эти эксперты — не эксперты, а пропагандисты, что они стремятся не объяснить события, а повлиять на политику. Однако отложим в сторону немилосердные обличения. Что нас здесь интересует, так это явная независимость доверия, которым пользуется эксперт, от какой бы то ни было связи между его заявлениями и действительным положением. Что ж, если эксперту доверяют не за это, то значит за что-то другое. Должно быть, доверие зависит от убедительности аранжировки его собственных идей — от их внутренней логики, их эстетической притягательности или (есть и такая возможность) их нравственного пафоса. Все зависит от его мышления.

Или еще: чтобы поиграть на момент с дискредитирующей гипотезой, допустим, что эксперт пишет тенденциозно, чтобы заставить нас делать желательное ему. Он должен верить — не так ли? — что наше принятие его точки зрения поможет осуществлению желательного ему события или что в случае ненаступления события мы все равно будем продолжать верить в его существование. В первом случае он будет Вильямом Джеймсом, во втором — Муссолини [Есть историческое основание для сопоставления этих двух имен. Всегда обладавший слабостью к показу эрудиции, Муссолини признавал прагматизм Джеймса одним из источников своей мысли, хотя в политическом отношении тот был противоположностью фашиста. Он был демократом, заблудшим от своей непомерной любознательности.]. Разберем обе ситуации более подробно.

Ведомый избытком доброй воли и нетерпением по поводу ускользающей фортуны, Джеймс создал такую теорию истины, в силу которой наиболее интенсивные человеческие желания способны становиться доступными. «Вера в факт способна помочь созданию факта»; ваша воля к вере в свои утверждения может быстро привести к их реализации. Вот как размышлял старый романтик:

«Сколько женских сердец покоряются просто энергичным настояниям мужчины, что они должны любить его! Мужчина и в мыслях не допускает предположения, что может оказаться нелюбим. Стремление к определенного рода истине здесь вызывает осуществление этой конкретной истины; так и в бесчисленных случаях других типов. Кто получает повышения по службе, премии, назначения, если не человек, в чьей жизни они играют роль животрепещущих гипотез, кто заранее рассчитывает на них, жертвует ради них другими вещами еще до их получения и заранее идет ради них на риск? Его вера действует на вышестоящие власти как заявка и служит сама своим собственным обеспечением» [James W. The Will To Believe. Longmans, Green & Co., N.Y., 1899, p. 24.].

Я не в состоянии свидетельствовать о применимости этой теории к успешному ухаживанию, потому что еще до прочтения процитированного пассажа сделал ее помощь излишней. Мое знакомство с повышениями по службе, премиями и назначениями, хоть и несколько отдаленное, заставляет меня думать, что получение их явно требует несколько большей интенсивности желания, чем я оказался в состоянии проявить. Повышения по службе, премии и назначения все-таки зависят от других причин, кроме меня, — от причин, на которые у меня очень мало воздействия, а то и вовсе никакого. Я не нахожу достаточно утешения во взгляде, что мышление, окажись мысль достаточно страстной, заставит эти вещи осуществиться.

Тем не менее усилие, необходимое для осуществления разнообразных вещей путем мышления их как осуществленных, способно разогреть ум до страшной горячки. Наши мысли начинают пылать вряд ли угасимым огнем, и пожар будет продолжаться, пока есть горючее. Поставка этого горючего — задача экспертов. Когда они не в силах поставить его через реальное осуществление наших желаний, они вынуждены поставлять его за счет наших излюбленных идей и фантазий. Они потрошат наши вкусы и наши антипатии, наши крохи познаний и наши караваи невежества, наши сомнения, надежды, опасения, восхищения и сожаления. Крепко взяв нас в руки, внушают нам веру, что внутренняя жизнь ума важней, чем его внешние познания, и что интимнейшее святилище внутренней жизни ума — это страсть. Мысль торжествует над опытом, эмоция торжествует над мыслью.

Предназначение и воздействие этих учений можно всего лучше пронаблюдать, прояснив сперва два великих принципа рационального научного метода. Эти принципы требуют, во-первых, проверки всех высказываний путем их сравнения с наблюдаемыми событиями в не зависящем от мыслителя мире и, во-вторых, строения высказываний в некую внутренне связную систему, а именно в систему, где высказывания не противоречат друг другу.

Так вот, принципы эти очень строгие. Первый привязывает нас к миру, который есть попросту то, что он есть, к миру, где мы не в силах изменять вещи по нашей прихоти, кроме как управляя ими соответственно нашему познанию их — да и это не всегда возможно. Второй привязывает нас к требованиям логики, разрешая сочетать не какие угодно высказывания, а только такие, которые действительно вяжутся друг с другом.

Вожди фашизма прекрасно знают это и никогда не подвергают опасности собственную программу, практикуя провозглашаемую ими гносеологическую чепуху. Но когда вы беретесь поработить целые народы, включая свой собственный, то абсолютно необходимо помешать людям видеть мир, как он есть, и помешать им критически обсуждать содержание вашей идеологии. Дело в том, что высказывания, составляющие вашу идеологию, подобраны каждое ради особой пропагандистской цели, так что весь ее каркас в целом содержит тезисы, даже при самом отчаянном растяжении логики отказывающиеся согласоваться друг с другом. Например, нельзя в одну и ту же систему включить суждение «Арийцы белокуры и голубоглазы» и суждение «Японцы — это арийцы».

Ну, что же тогда делать? Вы разваливаете первый рациональный принцип серией учений, звучащих примерно так: «Социальные науки по могут быть науками»; «Наука искажает реальность»; «Науки мало, мы должны иметь веру»; «Глубочайшие реальности недосягаемы для интеллектуального усилия». Вы увенчиваете потом всю серию учением, гласящим, что «мы живем только в духе».

Следом вы разваливаете второй рациональный принцип, утверждая: «Логика — это смирительная рубашка»; «Важно не то, как ты мыслишь, а то, как ты чувствуешь»; «Эмоция есть дорога к истине». И эту серию вы увенчиваете изречением: «Думай кровью!».

Пройдя этот двоякий процесс — интеллектуальный эквивалент дозы касторки, люди окажутся полностью во власти фашистов. Они потеряют всякий интерес к объективной реальности и всякое понятие о ней; вдобавок они утратят всякое внимание к связи между идеями.

Разрушение этого мифа философской критикой есть поэтому часть общей борьбы за демократию во всем мире. А в качестве прелюдии к критике будет, пожалуй, неплохо привести здесь пример реального применения нашего мифа. Нижеследующая цитата относится к попыткам выдать Великую депрессию за духовное явление.

«Экономические депрессии вызываются расточительством, нечестностью, непослушанием Божией воле — общим падением духовно-нравственного облика. Статистика ясно показывает это. С той же точностью она показывает, как экономические депрессии преодолеваются. Они преодолеваются нравственным пробуждением, духовным возрождением и восстановлением облика. Американская ассоциация банкиров может предоставить капитал. Американская статистическая ассоциация может оценить результаты. Но ассоциация, которая проникает в самую суть вещей, — это Христианская ассоциация молодых людей. У нее больше возможностей, чем у всех остальных, вместе взятых. Чтобы возвратить процветание, людей надо, настроить на правильный подход к работе и к жизни по всем сторонам этого треугольника — материальных, интеллектуальных и духовных ценностей» [Babson R. Message to the national Committee of the YMCA. — New York Times, 1930, September 13.].

Нет ничего проще идеи, что депрессия есть что-то «духовное», со всеми скрывающимися в этом слове обертонами шаткости реального мира, возможности быстрого выздоровления и заботы о нравственности. Если бедствие духовное, то и лекарство от него будет тоже духовное. Нам не надо будет возиться с реальной последовательностью экономических событий: достаточно будет заново перетолковать статистику, пустить противослухи или вступить в ИМКА. Ну, могут ли такие «объяснения» претендовать на солидность? К несчастью, истина — то, что в нашем народе существует поощряемая прессой, церковной проповедью и радио наклонность превращать все проблемы в вопросы простого умонастроения. Более грубая форма этой привычки — обращение к астрологам и медиумам. Более высокая ее форма, если тут можно говорить о высоте, — разнообразные организованные и неорганизованные усилия по исправлению малоустроенной психологии, при полном забвении окружения с его могущественными влияниями. Непорядки мира, однако, не так уж просто утопить в нескольких каплях утешительных мыслей.

Было бы легко и не совсем ошибочно назвать такую наклонность эскапизмом — словом, которое, если только это возможно, безобразней обозначаемого им поведения. Однако бегство от реальности выбирает себе пути, привычные для эскаписта, который явно не хочет направляться в места более суровые, чем те, из которых он бежит. Так что если массы людей при встрече с враждебной реальностью находят прибежище в собственном сознании, то причина здесь в долгой традиции, освящающей такое прибежище. Традиция должна быть многогранной, поскольку должна увлекать в требуемом направлении людей ума и людей действия, людей науки и людей чувства, оскудевших мужеством и оскудевших надеждой, скептиков, циников, верующих, колеблющихся и людей расплывчатых мнений. Так или иначе традиция эта существует и она располагается в самом средоточии современной философии.

ИСТОРИЯ ОДНОГО ПРИБЕЖИЩА

Даже в долгую и печальную эпоху своих сумерек греки не проявляли особой наклонности к солипсизму. Люди средневековья при всем свойственном им смешении факта и вымысла тоже ее не проявляли, если не считать мистиков. Наоборот, среди великих философов семнадцатого и восемнадцатого веков только один Спиноза оставался совершенно от нее свободен. Солипсизм зарождался или расцветал у Декарта, Лейбница, Локка, Беркли, Юма и Канта.

Факт этот тем более замечателен, что философия в те дни распадалась на две, казалось бы, противоборствующие школы мысли. Называвшие Декарта своим отцом рационалисты искали исходную истину в каком-то высшем положении, которое в силу своей самоочевидности должно быть неопровержимым. Идущие от Локка эмпирики искали истину в непосредственных показаниях чувств. Суть спора заключалась в том, что рационалисты считали ощущения смутными и обманчивыми, тогда как эмпирики рассматривали «самоочевидные» истины как не имеющие никакого основания в наблюдаемых событиях. Конфликт был в действительности не из неразрешимых, и я должен заметить по ходу дела, что два обрисованных мной выше принципа научного метода заимствованы соответственно у эмпириков и рационалистов.

Для нашей теперешней цели важно понять, что обе школы с одинаковой определенностью, но по противоположным причинам впали в солипсизм. Исследуя в своих разысканиях единую несомненную истину, Декарт попробовал для опыта сомневаться в любом мыслимом утверждении. По-видимому, он обнаружил в результате, что можно, не впадая в противоречие, сомневаться во всех утверждениях, кроме одного. Это единственное утверждение, сомнение в котором ведет к самопротиворечию, — утверждение «Я существую». Ведь если я сомневаюсь в своем существовании, то мне надо сначала существовать, чтобы заниматься сомнением. Мое сомнение заранее предполагает, таким образом, мое существование, и тонкий силлогистический оборот ставит мое существование в недосягаемость для всякого дальнейшего сомнения.

Конечно же, мы говорим о принципе cogito ergo sum — наверное, самом знаменитом из всех философских теорий. Давайте теперь посмотрим, чего Декарт достиг своим доказательством (которое, между прочим, ложно). Он получил основополагающий принцип, гласящий: «Я существую». Однако это утверждение на диво бесплодно и нерезультативно. В самом деле, разве я могу из простого факта своего существования вывести что бы то ни было еще? Разумеется, не могу, ведь мне пришлось бы тогда сочетать с утверждением «Я существую» некоторые другие утверждения, а в согласии с теорией того же Декарта они не имеют самоочевидной истинности. В самом начале аргументации я проваливаюсь в солипсистский застенок. Я запер дверь и выбросил ключ.

Если мы пойдем по пути эмпирика, результат будет не лучше. Его теория говорит, что реальное дано нам в чувственном опыте. «Если я лично вижу ходящего по льду человека, — говорит Локк, — то это уже за пределами вероятности, это знание» [Локк Д. Опыт о человеческом разуме, Кн. IV, гл. XV.]. Непосредственные данные чувственного опыта — цвета, звуки, вкусы, осязания и запахи. У всего этого, предполагал Локк, есть источник в независимых реальных объектах, но место их существования — само сознание человека. Так возникает следующая ситуация: сознание имеет перед собой только свои ощущения; объекты, допускаемые в качестве возбудителей ощущений, никогда не воспринимаются непосредственно. Но если реальное есть действительно непосредственно воспринимаемое, то выходит, что при несомненной реальности ощущений существование объектов сомнительно.

Такой вывод заставил епископа Беркли сформулировать знаменитейшую из всех версий солипсизма. Существование объектов, сказал он, сводится к их воспринимаемости, а отсюда неизбежно заключение, что, когда предметы не воспринимаются, они не существуют. Скажем, если представить комнату со всем ее содержимым за закрытой дверью при отсутствии поблизости всякого кого-либо, способного поддержать их существование, то они просто выпадут из бытия. Эта теория, блестяще ниспровергающая здравый смысл, подсказала Беркли (думаю, самой своей трудностью) отрывок великолепной прозы с утверждениями, что весь небесный хор и все убранство земли — словом, все вещи, составляющие величественное здание мира, не имеют никакого существования вне духа; что их бытие (esse) заключается в том, чтобы быть воспринимаемыми или познаваемыми; что, следовательно, поскольку они не воспринимаются актуально мною или не существуют в моем сознании или в сознании какого-либо другого сотворенного духа, они должны или вообще не иметь существования, или же существовать в сознании какого-то вечного духа.

Таким путем эмпиризм, принимая в качестве достоверной реальности только непосредственно присутствующие в сознании ощущения, замуровывал сознание стенами этих ощущений и полностью лишил его возможности найти выход в мир, который существовал бы отдельно от него. Заключительные следствия из локковской гипотезы поистине даже разрушительней, чем любое положение рационализма. Оказывается, что человеческая «самость» (или «душа») тоже не дана непосредственно в чувственном опыте и должна быть поэтому сброшена со счетов как нечто весьма сомнительное в части своего существования. Эта часть ампутации была выполнена Юмом, чей безжалостный анализ не оставил после себя ничего, кроме потока ощущений без возбуждающих их предметов и без воспринимающего их сознания.

Теория Беркли, мне кажется, обычно рассматривается как показательный пример странностей, которые так любят изобретать философы. Я вынужден, однако, настаивать, что теория эта очень распространена, хотя ее приверженцы не всегда отдают себе отчет в том, что следуют ей. Заметные следы ее обнаруживаются, например, в философиях сэра Джеймса Джейнса и сэра Артура Эддингтона — двух физиков, заметно меньше прославившихся своей физикой, чем своими неожиданными услугами богословию. Единственной подлинной странностью Беркли было то, что он обрисовал свою теорию с безупречной точностью и встретил все выводы из нее с самым безмятежным мужеством. Непонятно, почему мы должны хохотать над «добрым епископом» (как называл его Кант), чьим главнейшим грехом была ясность, и в то же время увенчивать славой людей, прячущих свои грехи в глубоком мраке собственной мысли?

Так что изучение «Принципов человеческого знания» Беркли само по себе окажется великолепным противоядием против пустого идеализма. Здесь вы найдете подлинную сущность всей теории без трансценденталистского орнамента в духе рококо и без головоломной машинерии мировых душ, космических сознаний и абсолютных идей. Здесь теория предстает в бесстыдной обнаженности — и, обнаженная, она поистине обладает причудливой красотой. В самом деле, здесь, как нигде больше, мы находим ясную и ясно выраженную доктрину первичности сознания перед природой и зависимости существования мира только от сознания.

Зададимся теперь другим и, как мне кажется, более дотошным вопросом. Чем объяснить популярность взгляда, идущего вразрез с очевиднейшими выводами здравого смысла? Что заставляет людей верить, будто Вселенная не может быть самостоятельной системой, а обязательно должна существовать в их сознании, или в чьем-то сознании, или в божественном сознании? Дело не может заключаться в силе аргументов Беркли, потому что, хоть они ничуть не хуже любых других, они все-таки недостаточны для получения искомых выводов. Кроме того, жизненность философских теорий не вполне (и даже не в большей части) зависит от собранных в ее пользу доказательств. Жизненность — т.е. свойство, позволяющее теории процветать в многих умах, — зависит от значимости теории для жизни, как эта последняя протекает в определенном социальном контексте.

Изложим все дело проще. Всякий немного философствует, т.е. всякий на базе своего опыта мира строит некоторые обобщения. Обобщения могут быть скудными и глупыми, но, так или иначе, они налицо. Питающий их опыт — это, естественно, история жизни каждого создателя обобщений, ряд взаимодействий между ним и физическим миром, между ним и социумом, в котором он обитает. Чтобы философская теория завоевала широкое признание, она должна подкреплять или по крайней мере не опрокидывать обобщения, постоянно создаваемые большинством людей. Спенсерова теория автоматичности социального прогресса обладала удивительной жизненностью в процветающую викторианскую эпоху, однако ей так и не удалось пережить первую мировую войну. В те и последующие годы люди обнаружили, что социальный прогресс не только далеко не автоматичен, но за него надо бороться, причем все равно он может еще и не наступить. Словом, верно ядовитое замечание Сантаяны, что философии не опровергаются, а просто забрасываются.

Мы упомянули, что современная философия, будь она рационалистической или эмпиристской, таит солипсизм в своей сердцевине. Этим утверждением сказано многое. Мы говорим не об отдельной теории, а о главном направлении современной мысли, и мы находим, что она поражена солипсизмом как врожденной болезнью. Основание для такого положения дел обнаружится в единой доминирующей точке зрения, источник которой залегает глубоко в современном обществе. Точку зрения эту можно, мне кажется, с большой точностью назвать индивидуализмом.

Индивидуализм всегда был полновесным мировоззрением, на языке которого шло последовательное истолкование каждой области исследований. В его природу, а также и в его значение всего легче проникнуть путем анализа разрушенного им мировоззрения — а именно того, которое имело целью описать и которое бесспорно защищало средневековую форму социальной организации. Феодализм был вертикальной, иерархической системой, основанной на землевладении. У подножия этой социальной колонны стоял крепостной, привязанный к обрабатываемой им земле и обязанный преданностью господину, владельцу земли. Господин, в свою очередь, был обязан преданностью королю, король — императору Священной Римской империи (по крайней мере, в глазах папы). Папа вел свой суверенитет от св. Петра, который не мог лично предстать для отстаивания своих прав. Св. Петр получил их от почти что высшей власти — от второго Лица Троицы, — а второе Лицо Троицы имело их от всевышней власти. Таким образом, непрерывная ниточка тянулась от крепостного на поле до существа, которое епископ Батлер назвал «Господином и Собственником вселенной». Общество строилось тут по спокойному, величественному принципу субординации. Надеялись, что при наличии субординации подчинение без труда последует само собой.

Факт иерархичности, преобразившийся тем самым в принцип, подкреплялся продуманным применением социологии апостола Павла. «Мы все — члены друг друга», — сказал великий миссионер. Человеческое общество напоминает человеческий организм: каждому органу предписана особая функция. Легкие не могут исполнять дело сердца, сердце — дело головы. В средневековой манере эта аналогия была развернута до деталей. Была некоторая загвоздка, считать ли головой папу или императора, поскольку, как разумно замечали законники, у тела по-настоящему не может быть две головы. Однако судопроизводству было отведено (и, по-моему, удачно) место печени, а простой народ отождествлялся с пальцами ног. Когда население начинало бунтовать, говорили, что у политического тела подагра [Может показаться невероятным, что когда-то могли всерьез держаться подобных идей. Я должен поэтому указать, что подтверждающие документы можно найти в кн.: Giercke. Political Theories of the Middle Ages. Macmillan, N.Y., 1900, ch. IV, notes 76-79.].

К несчастью для этих идиллий, средневековое общество нуждалось в товарах потребления и потому нуждалось в классе призванных производить эти товары людей — классе, который не замедлил открыть, что, как правило, чем больше ты делаешь и продаешь товаров, тем больше приобретаешь богатств. Сверх того, феодальные властители страдали от жгучей нужды в деньгах: землевладельцы — известные кредиторы. Возникли заимодавцы как часть торгового класса, и их практика, пускай обличаемая церковью (еще одним землевладельцем) как ростовщическая, росла и процветала на нуждах самих же правителей.

Как со временем оказалось, интересы торгового класса находились в прямом конфликте с интересами феодальной аристократии. Сложная система правил, упорядочивавших средневековые отношения, превратилась в систему помех для растущего производства товаров. И средневековое общество постигла судьба всех обществ, не дающих себе производить столько, сколько они могут: оно распалось. Изящная вертикальная колонна, как обнаружилось, была деревянной, и забравшиеся в нее муравьи проели сердцевину.

Этими муравьями (слово не из моих любимых, но у него есть определенная ироническая уместность) были, конечно, как раз упомянутые нами купцы, банкиры и торговцы, исторические предшественники современных капиталистов. За последние четыре века история была по большей части хроникой их подвигов, а философия — хроникой их идей. Чрезвычайно поучительно пронаблюдать, как рост торговли сказался на средневековой социальной теории.

С самого начала воздействие было поразительным. Для средневековой мысли было как нельзя более естественным делом говорить, что у каждого есть предписанное место в обществе, что у аристократа свое особенное дело, а у торгового человека свое и ни один не должен посягать на чужое. Беда заключалась в том, что купец не мог быть «хорошим» (т.е. прибыльным) купцом без прямого столкновения с аристократией. И точно так же аристократ не мог быть «хорошим» аристократом (т.е. процветающим землевладельцем) без ограничения действий купца. Тем самым теория имела тенденцию переворачиваться с ног на голову, поскольку, чем успешней классы выполняли свои функции, тем острей становился конфликт между ними. Вместо внедрения социальной субординации теория при своем приложении к факту на деле оправдывала раздор.

Сознавая этот абсурдный результат, теоретики — защитники торговли (к сожалению, должен я сказать, они были радикалы) вознамерились совершенно отделаться от всего учения целиком. На его место они поставили диаметрально противоположный взгляд. Они отрицали, что ценность человека определяется его причастностью к отправлению социальной функции, и утверждали, что его ценность определяется скорее в аспекте того, чего он способен достичь для себя. Идею общества как организма они заменили идеей общества как скопления индивидов. У каждого из социальных атомов усматривали движущее ядро личной заинтересованности и оболочку, непробиваемо утолщенную естественным правом. Стали считать, что атомы вступают во временные отношения друг с другом, сцепляемые взаимным удовлетворением своих интересов и благотворным, хотя и строгим, законом договора. Но что касается влияния друг на друга, у индивидов его было вряд ли больше, чем у груды мраморных шаров.

Новое выдвижение индивида, его талантов и способностей было громадным приобретением для человеческой мысли. Исчезновение идеи социальной функции было, однако, в равной мере громадной потерей. Ибо мясник уже не мог апеллировать к потребности общества в пище как к оправданию своего существования. Ему теперь надо было просто говорить, что его профессия — один из разнообразных способов заработать на жизнь. «Хорошим» мясником он становился уже не потому, что поставлял много пищи большому числу людей, а потому, что обеспечивал себе замечательно высокий для мясника доход. Мыслительный переход совершался, таким образом, от статической, органической теории к динамической, атомистической теории. Эти противоположности (если мне будет позволено поиграть в диалектику) ожидают примирения в какой-то динамически-органической теории, на которую возлагаются наши будущие надежды. Другая альтернатива, статически-атомистическая теория, составляющая суть (хотя и не лицо) фашизма, ожидает теперь окончательного разгрома [Читатель может при желании разработать эту диалектику, отправляясь от следующих определений: статичное есть жестко иерархичное по форме; динамичное — текучее по форме и оставляющее место для демократических возможностей; органичное — проникнутое чувством социальной ответственности; атомарное — находящееся во власти эгоистических интересов н лишенное чувства социальной ответственности.].

Идея общества как собрания атомарных индивидов определяет всю мысль XVII, XVIII и XIX столетий. Она получает свою философскую reductio ad absurdum в лейбницевой теории «закупоренных монад», политэкономическую — в «манчестерском человеке», историческую — в карлейлевой доктрине героя, этическую — в бентамовом определении социального счастья как «суммы» счастья членов общества. На всем протяжении современной эпохи психология была по большей части исследованием индивидуального человека: социальная психология — это привесок, дополнение задним числом. Этика была в основном изучением того, что индивидуальный человек должен считать желательным: социальная этика тоже привносится задним числом. Политические науки были заняты абстрактным и искусственным вопросом об индивиде в его отношении к государству: подлинный вопрос «Чье это государство?» все время запаздывает. Нет ни одной дисциплины или области исследования, не заполоненной подавляющим, неотвратимым Я. Создается впечатление, что вся современная история целиком сводится к перетасовке биллиардных шаров.

Коль скоро такова общая интеллектуальная атмосфера, можно легко понять причины процветания солипсизма. Раз объективный мир предстает неутешительным, а Самость кажется уютной, в остаток выпадет упрямая вера, что мышление делает вещи такими, какие они есть. Американцам, воспитанным в этой вере неумолимыми императивами Эмерсона и светлыми пророчествами Джеймса, возможно, окажется очень трудно отделаться от старой привычки. Но отделаться надо, если они хотят процветать. Человек, живущий в своих собственных мыслях, никогда не будет жить в мире. Человек, слушающий свой собственный голос, никогда не научится музыке сфер.

ASYLUM IGNORANTIAE

Мы обозрели исторические причины нашей склонности верить учению о зависимости всего от мысли. Мы рассмотрели и фашистские последствия, к которым толкает это учение. Факты помогают предостеречь нас от опасности, но сами по себе они еще не доказывают, что вера ошибочна. Для этого требуется еще одно рассуждение.

Говорить, что все зависит от мышления, — значит говорить, что вещи таковы, каковы они есть, потому, что мы их такими считаем; или, выражаясь точнее, что существование и природа вещей определяются нашим собственным сознанием. Помимо нашего сознания, согласно этой теории, вещи вообще не существовали бы и не имели бы никакой природы.

Стало быть, сознание — первичный факт. От него должно зависеть все остальное. Соответственно оно должно было существовать, пока существовала Вселенная, а возможно, и дольше. Разумеется, это не может относиться к индивидуальному сознанию каждого из нас. Ну что ж, если сознание одного человека не могло нести на себе вселенную, то, наверное, это совершалось сознанием поколений за поколениями людей. Этой гипотезе повезет не больше. По подсчетам геологии, возраст Земли должен измеряться миллиардами лет, тогда как человеческий род существует где-то 500 тыс. лет. А у Вселенной в целом — было ли у нее вообще начало? Так что явно не могло человеческое сознание поддерживать существование Земли и Вселенной. Неисчислимые зоны протекли, пока появилось человеческое сознание, и звезды шли своими путями, не спросясь ни у каких астрономов.

Остается последняя возможность: Вселенная существовала в космическом сознании, или мировой душе. Однако эта идея подозрительно похожа на уловку, придуманную для разрешения трудного вопроса. У нас нет ни малейшей причины допускать существование космического сознания, если мы заранее не убеждены, что все зависит от мысли, и желаем всесторонне упрочить свое убеждение. Никакой другой пользы от такой гипотезы нет. Астрономия фиксирует историю звезд, геология — Земли, антропология — человека, и все это без какой бы то ни было необходимости привлекать космическое сознание в качестве способа объяснения. Таким образом, хотя отрицать наличие космического сознания со всей уверенностью мы не можем, нам наверняка известно, что ни для каких научных надобностей эта гипотеза не нужна.

Или возьмем эту проблему в формулировке Беркли, где просто утверждается, что рассматривать объекты как существующие независимо от нашего сознания бессмысленно. Конечно, Беркли признает, да и всякий признает, что источник наших ощущений где-то вне нас. Ощущения вещь упрямая: они не возникают по нашему произволу и не изменяют своего содержания от нашей прихоти. Человек, открывающий глаза на мир, увидит ровно то, что должен увидеть при данных обстоятельствах. А если источник ощущений действительно вне нас, то разумнее всего будет предположить, что они исходят от объектов. Их «упрямство» будет в таком случае свидетельством независимости этого источника от нас и доказательством реального существования объективного мира.

Здесь опять-таки предстает альтернатива, и нам надо рассмотреть гипотезу, избранную самим Беркли. Пусть этим внешним источником будет, как он говорит, бог. Тогда оказывается, что эта гипотеза страдает в качестве средства философского объяснения точно от таких же трудностей, от которых страдала доктрина космического сознания. И эта конструкция тоже не нужна для объяснения фактов. Даже если принять религиозный опыт в качестве полноценного свидетельства, мы мало что найдем в нем для подкрепления взгляда, что божество — непосредственный источник физического ощущения. Бог, явивший свое всемогущество при создании Земли и небесной тверди, не занимался внедрением простых представлений в умы своей твари.

Наконец, кажется вероятным, что все заблуждение идет от ошибочного взгляда на человеческий опыт, а именно от взгляда, что опыт имеет прежде всего созерцательный характер: ум вбирает ощущения и, так сказать, анализирует их. Если бы «анализом» вся его функция и ограничивалась, ум мог бы не без основания задаться вопросом, действительно ли за экраном ощущений располагаются какие-то объекты. Однако человеческий опыт не просто созерцание. Он — и это несравненно важнее — активно работает с миром. Да, мы вбираем ощущения, но мы также и воздействуем на все окружающее нас. И, без сомнения, мы издавна знаем, что эта работа, это воздействие, чтобы быть успешными, требуют от нас рассмотрения мира как независимой системы, взаимодействие с которой возможно лишь в меру нашего понимания ее природы. Высшее достижение науки именно в том и заключается, что с помощью математики и путем лабораторного анализа она способна дать отчет в поведении объектов за то время, когда мы не воспринимаем их. И постоянным свидетельством этого достижения становится наше растущее овладение физическим миром.

Общезначимой истиной будет в таком случае то обстоятельство, что сознание никоим образом не первично, а вторично по отношению к природе. Поскольку среди своих многочисленных богатств природа производит человеческие существа, в которых живет сознание, и поскольку своим могущественным и непрерывным влиянием она формирует это сознание, мы поставим Вселенную с ног на голову, если всерьез уверуем в ее зависимость от нашего мышления. От такого заблуждения путь ведет только к еще большему заблуждению. Краткое и скоропреходящее удовольствие от замены вещей мыслями намного уступает выгоде от реального искоренения реального зла в объективном мире.

К этому последнему занятию, нашей заведомо главной заботе, нас зовут все времена и эпохи, кризисные и мирные; к нему с необходимостью направлены все усилия разумных людей. Может показаться удивительным, но истинно и справедливо то, что только люди рационального склада ума и социальной целеустремленности и могут в конечном счете достичь того духовного мира, который так лживо обещают разные мистические учения. Ведь они убеждают нас бежать от мира. Разум, наоборот, убеждает нас изменить его.

Google Buzz Vkontakte Facebook Twitter Мой мир Livejournal Google Bookmarks Digg I.ua Закладки Yandex