Е.А. Чичнева. СОЛИПСИЗМ В РАННЕЙ И ПОЗДНЕЙ ФИЛОСОФИИ ВИТГЕНШТЕЙНА

Опубликовано при финансовой поддержке РГНФ в Вестнике Московского университета. Серия 7. Философия. №3. 1996. С. 50-61. (электронная публикация доступна по адресу: http://www.philos.msu.ru/vestnik/philos/art/1996/tchitchneva_solips.htm)

Е.А. Чичнева

СОЛИПСИЗМ В РАННЕЙ И ПОЗДНЕЙ ФИЛОСОФИИ ВИТГЕНШТЕЙНА

Проблема солипсизма не перестает интересовать Витгенштейна на протяжении всего его творческого пути, начиная от «Логико-философского трактата» и кончая работой «О достоверности», но вместе с эволюцией его философских воззрений в целом понимание этой проблемы также претерпевает определенные изменения. Обычно аргументация Витгенштейна против возможности существования личного языка противопоставляется его солипсистским высказываниям в «Трактате». Однако более плодотворной представляется попытка отыскать между ними необходимую связь. «Трактат» разрабатывает лингвистическую версию солипсизма, согласно которой «границы языка (того единственного языка, который я понимаю) [1] означают границы моего мира» (5.62).

Определенную преемственность во взгляде на проблему солипсизма в «Трактате» и «Философских исследованиях» (ФИ) можно обнаружить при сопоставлении соответствующих интерпретаций понятия «Я».

а) Определение субъекта в «Логико-философском трактате»

Субъект характеризуется в «Трактате» двояко: как метафизический и как волящий субъект. Оба субъекта находятся вне мира и не могут быть описаны. О субъекте как о воле мы не можем сказать ничего, кроме того, что он существует. Этот субъект не имеет никакого отношения к миру (6.374) и обладает только этическими атрибутами, о которых говорить невозможно (6.423). Сходная точка зрения была высказана Витгенштейном в «Дневниках»: «Так как субъект не является частью мира, а предпосылкой его существования, то добро и зло, которые являются предикатами субъекта, не принадлежат миру» (2.8.1916), или «Мыслящий субъект, конечно, только иллюзия, но волящий субъект существует. Если бы воля не существовала, то не существовал бы тот центр мира, который мы называем «Я», и который является носителем этики. То, что является добром или злом, заключено в «Я», а не в мире» (5.8.16) [2]. Поскольку нас интересует прежде всего проблема солипсизма в «Трактате», то речь пойдет о метафизическом субъекте.

Понятия «факт», «положение дел», «объект» призваны описывать то, чем является для Витгенштейна мир. Мир состоит из фактов, факты в свою очередь представляют собой комбинацию «положения дел», «положения дел» суть комбинации «объектов», а сами «объекты», являясь по определению простыми и неизменными, образуют субстанцию мира, его онтологическую основу. Так как субъект не может быть составным (5.5421), то его нельзя трактовать как совокупность мыслей, чувств и ощущений. Понимая субъект как нечто простое, мы можем предположить, что он является одним из объектов, но «Я» не является частью мира (5.631, 5.632, 5.633, 5.641) и, следовательно, не может быть объектом. Законно говорить о субъекте можно лишь в том случае, если подразумевать под субъектом «границу мира» (5.632). Из этого можно сделать тот вывод, что «опыт есть опыт этой «границы», даже если этой границы нет в мире и в опыте» [3].

Чтобы понять особенное отношение Витгенштейна к субъекту, следует иметь в виду два момента. Во-первых, в качестве модели для размышления о мире от первого лица Витгенштейн использует понятие «визуальное поле», границей которого является глаз. Во-вторых, Витгенштейн отказывается от традиционного разделения на субъект и объект.

По аналогии с «полем зрения», которое не позволяет видеть глаза, мы не можем обнаружить метафизического субъекта в мире (5.633). «Субъект не принадлежит миру, а представляет собой некую границу мира» (5.632). К определению субъекта как «границы мира» нам нечего прибавить. Иными словами, невозможно определить субъекта как такового, без соотнесения его с миром, нельзя «изолировать» субъекта. Соотнесенный с миром субъект выступает не в качестве части мира, а в качестве точки на его границе (5.641). Субъект как граница находится в тесной связи с пониманием основной задачи философии.

Философия должна установить границы мыслимого, а они могут быть установлены только изнутри, т. е. внутри того, что может быть сказано. Так как сущность языка определяется его логической формой, то границы языка устанавливает именно логика. Язык может описывать только факты, но субъект не является фактом (так как факты принадлежат миру, а субъект не является частью мира), а потому не может быть описан. В отличие от логической формы он также не может быть показан, но тем не менее существует как граница, где мир и «мой мир» совпадают.

Связь субъекта с миром Витгенштейн раскрывает через понятия «мой мир» и «мой язык». Так как Витгенштейн говорит о метафизическом субъекте, то его интересует только то, что является «моим» необходимым образом. В мире нет ничего, что бы можно было назвать «моим» в собственном смысле слова. Никакая из частей мира не существует необходимо, так как ни об одной части мира нельзя сказать, что она существует априорно (5.634). Необходимость присуща только логическим тавтологиям. Так как мы не можем выйти за пределы языка, то единственный способ указать границы метафизического субъекта — это идентифицировать их с границами моего языка. Но единственные необходимые границы — границы возможной мысли, т. е. границы языка в целом. Витгенштейн идентифицирует субъекта с целостностью его языка. Значит, о «моем мире» и о «моем языке» мы можем говорить только как о мире и языке в целом.

Отношение субъекта к миру (субъекта к объекту) не является отношением психического к физическому. И психическое (субъект), и физическое (объект) в той мере, в которой они могут быть подвергнуты описанию, относятся к области объективного. Субъект как мыслитель и мир также не могут служить границей между субъектом и объектом, так как если мысли просто отражают мир, то отпадает сама необходимость в существовании «мыслителя». Мыслящий субъект, функцией которого является познание мира, оказывается, согласно Витгенштейну, ненужным, поскольку «связь между знанием и тем, что знают, — связь логической необходимости» (5.1362). Субъект не устанавливает эту связь и его существование ничего к этой связи не прибавляет. «Также как ни один (физический) глаз не участвует в процессе зрения, также ни одно Ego не участвует в процессе мышления или головной боли» [4]. Отношение субъекта и объекта нельзя также представить как отношение пользователя языка к самому языку. В этом случае так же, как в случае с мышлением, метафизический субъект находится на границе языка и не должен осуществлять функцию именования, так как ее осуществляет сам язык. Согласно Финчу граница между субъектом и объектом у Витгенштейна совпадает с границей между формой и содержанием мира или границей между тем, что может быть непосредственно выражено в языке и тем, что вообще невыразимо посредством языка [5].

«»Я» привносится в философию тем, что «мир есть мой мир». Философское «Я» — это не человек, не человеческое тело или человеческая душа, с которой имеет дело психология, но метафизический субъект, граница, а не часть мира» (5.6412). Таким образом, единственное, за что отвечает «философское «Я» Витгенштейна, — это за то, что мир является моим миром. Проследим, каким образом это получается.

Границы мира суть границы логики (5.6). Мыслить мы можем только «логично» и не можем выйти за пределы логики (3.03, 4.023, 5.552). То, что мы не в силах мыслить, то мы не в состоянии и сказать (3.031, 5.6). Следовательно, границы языка суть границы мира. Границы языка есть границы единственного языка, который я понимаю, поэтому границы языка суть одновременно границы моего мира. Мир, таким образом, есть мой мир (5.6) и «Я», о котором мы вправе говорить, есть ничто иное, как мой мир (5.63). Принципиальное значение имеет тот факт, что именно мир оказывается моим миром, а не наоборот. Заключение «мой мир есть мир» не могло бы ничего противопоставить утверждению о существовании помимо моего мира, о котором мы только и можем говорить, также и просто мира, о котором нам ничего неизвестно. Но смысл утверждения Витгенштейна заключается в том, что мир, каков он есть, является моим миром, или иначе, говоря о мире, мы всегда говорим о моем мире, а потому прийти к субъекту мы можем только через рассмотрение мира. Этот момент имеет непосредственное отношение к нетрадиционному пониманию солипсизма в «Трактате».

По мнению Витгенштейна, солипсизм подразумевает, что «мир есть мой мир». С другой стороны, солипсизм совпадает с реализмом, поскольку субъект «сжимается до непротяженной точки», и говоря о моем мире, мы всегда говорим о просто мире. Фактически то же самое имеет в виду Витгенштейн, когда говорит, что «строго проведенный идеализм ведет к реализму» (15.10.16) [6], поскольку «идеальность» мира (поглощение его субъектом) может означать и то, что мир как нечто самостоятельное не существует, и то, что существует только мир. Вообще, так как субъект не может быть частью мира, он является в отношении мира либо всем, либо ничем. Положение Витгенштейна о том, что солипсизм есть реализм, свидетельствует об эквивалентности обоих решений. Действительно, можно говорить, что все есть субъект, так как мир есть мой мир, но так же можно говорить, что все есть мир, так как субъект вне мира есть ничто (существующее). Солипсизм есть реализм также и потому, что субъект никак не влияет на факты мира, не сообщает ему никакого личного характера. Субъект занимает столько же места в моем мире, сколько он занимает места в просто мире. Когда мы отказались от мыслящего «Я», то одновременно отказались и от дуалистической интерпретации солипсизма, когда существующими полагаются и субъект, и мир.

Как полагает Р.В. Миллер, «лингвистическая версия психологического солипсизма» базируется на «отрицании возможности самореференции». «Отрицание самореференции следует как из необъектного существования «Я», так и из того факта, что оно не может быть субъектом (предметом) ментальной репрезентации. При наличии любого ощущения (например, при чувстве боли) человек репрезентирует для самого себя только определенное качество ментального образа, которое ни при каких условиях не может выступать в роли референта его собственного «Я» [7].

Витгенштейн отрицает существование субъекта, но не существование души, которая является предметом психологии (5.641). Так как мир разделен на факты, то психологическое «Я» состоит из фактов, составными частями которых являются мысли, боль, желания и т. п.

Таким образом, проблемой солипсизма затрагиваются онтологические основы философии Витгенштейна. Ее решение подразумевает прояснение отношения мира, языка и сознания. Лингвистический солипсизм, на мой взгляд, не является солипсизмом в традиционном смысле этого слова и должен быть понят скорее как определение особенности положения субъекта по отношению к языку и миру, а также как разъяснение проблематичности этого отношения, чем как отрицание существования предметов и сознаний за пределами моего восприятия. Как пишет Ж. Бувересс: «В параграфе 5.62 сказано не то, что мир является моим миром, потому что язык оказался моим языком, но скорее то, что как любое существенное свойство мира тот факт, что он является моим миром, отражается в существенном (и невыразимом) свойстве языка, в том (тавтологическом) факте, что «язык» не означает ничего иного, кроме «языка, который я понимаю», т. е. «языка, в котором выражены или могут быть выражены мои мысли», короче говоря, моего языка» [8]. Значит, говоря о «моем языке», Витгенштейн, в действительности, говорит о мире, поскольку никакого другого мира, чем тот, который я нахожу в своем языке, просто не существует. В пользу такой интерпретации высказываний австрийского философа говорит и то, что эпистемологические вопросы в «Трактате» намеренно не затрагиваются.

б) Поворот во взглядах Витгенштейна на логику и язык

Целью «Трактата» было установление «границы выражения мысли» через анализ логики языка. Границы выражения мысли, как мы выяснили, являются одновременно границами мира, так что логика языка дает нам полное представление о логике мира. При этом Витгенштейн полагает, что лучше всего логику мира должен отражать «знаковый язык» — в нем будут отсутствовать ошибки, навязываемые повседневным языком, который «переодевает мысли». Таким образом, единственной логике мира в идеале (в принципе осуществимом) соответствует единственный язык, подчиняющийся «логической грамматике» (3.325). Если к этому прибавить понятие субъекта, согласно которому хотя субъект и соотнесен с миром, но ничего в нем не меняет, то становится очевидным, что в «Трактате» нет места для эпистемологических вопросов, проблематичным является не познание, а его границы. «Вынося эпистемологию за пределы области философии, Витгенштейн очевидным образом ставит себя в стороне от основного течения современной философии, в той степени, в которой оно представляет из себя непрерывный диалог рационализма и эмпиризма» [9].

Иную точку зрения Витгенштейн имеет в «Философских исследованиях», где проблема того, как мы познаем, выступает на первый план. Исследование по-прежнему ограничивается рамками языка, но место «логики», общей для всех языков, занимает «грамматика естественного языка», а место «логических форм» — «формы жизни». «Метод описания форм жизни… является скорее грамматическим, чем логическим; и соответствующий метод для описания форм и структур, от которых зависят значение и вывод, не является более аналитическим методом, каковым он был в «Трактате»: он состоит в том, чтобы сказать, как употребляются речевые формы и в каких именно обстоятельствах, а не в разбиении их на составные элементы» [10]. Если, скажем, у Аристотеля логика и грамматика совпадают, поскольку процесс сравнения и объединения вещей по общим признакам выражен прежде всего в языке, в его грамматических категориях, то у позднего Витгенштейна логика и грамматика обладают различным содержанием, так как под грамматикой подразумевается глубинная грамматика естественного языка, которая занимается «языковыми играми», «формами жизни», а под формальной логикой — одна из языковых игр. Обращение к естественному языку означает одновременно отказ от «монистической» позиции: о мире мы можем говорить только как о совокупности возможных и действительных «языковых игр» и «форм жизни», в основании которых лежит неопределимое по своей природе действие. Поскольку «языковые игры» связаны по типу «семейного подобия», и мы не можем дать определения ни языку, ни «языковой игре» так, чтобы под это определение подпадали все «языковые игры» и все существующие языки, а также поскольку все «языковые игры» и «формы жизни» обладают одним статусом, то позицию позднего Витгенштейна можно охарактеризовать как «плюрализм реальностей».

в) Грамматическое определение субъекта в «Философских исследованиях». Анализ отношений местоимений первого и третьего лица

В связи с изменением метода в поздней философии Витгенштейна изменяется также и понятие «Я» (субъекта). В «Философских исследованиях» субъект рассматривается грамматически, а не формальнологически. Исходной точкой для такого рассмотрения является употребление личного местоимения «Я», а также лингвистические действия говорящего.

Первичное единственное «Я» «Трактата» было непротяженной точкой, не имеющей содержания, метафизическим условием опыта. «Я» в «Философских исследованиях» становится условием грамматическим. «Я» — это слово, обладающее единственной в своем роде грамматикой.

Принадлежность опыта определенному субъекту, тот факт, что он является «моим» опытом, не может быть описана (так же, как это было в «Трактате»), но показывает себя в употреблении языка. Важным моментом в подходе к анализу субъекта в «Философских исследованиях» является отказ от сопоставления первого лица с третьим лицом: различие между лицами не может быть показано через сравнение, поскольку таким образом мы лишили бы грамматику «Я» ее исключительности и поставили бы первое лицо на одном уровне с прочими лицами. Различие между лицами может быть показано только через их употребление, попытка же сравнить «мою боль» с болью других людей ни к чему не ведет (ФИ, § 403). Если бы источником значения для слова «боль» было заключение о личной боли каждого отдельного индивида, то общего (для той или иной языковой игры) значения этого слова просто бы не существовало (ФИ, § 293). Слова, обозначающие ощущения, приобретают общее значение благодаря своей связи с естественным выражением ощущений (ФИ, § 244).

Грамматика слова «Я» свидетельствует о том, что я никогда не нуждаюсь в критерии для идентификации того, кем я являюсь, поскольку я не являюсь кем-то (ФИ, § 404). «Я» не является кем-то», не является «персоной», но только «Я» (ФИ, § 404-410).

То, что нам показывает грамматика слова «Я», во многом напоминает рассуждения о субъекте в «Трактате». В параграфах 398-401 Витгенштейн стремится показать, что субъекта опыта нет, или иначе, что опыт никому не принадлежит. «Я», субъект, не является обладателем, так как состояниями сознания, «внутренним опытом» нельзя обладать, они не являются предметами или объектами. Например, боль не есть то, на что мы смотрим, или то, что нам противостоит изнутри. «Я, который здесь не может видеть самого себя, становится болью, которую нельзя увидеть, но это не нечто, что мы не можем сделать, но скорее то, что мы есть, так что я не может увидеть свою боль, так как я есть моя боль» [11]. Иными словами, язык функционирует по-разному, в зависимости от того, о чем мы говорим, и кроме того, то, что может быть выражено в словах, есть также и то, о чем нельзя ничего сказать. То, что невысказываемо, не есть ни ничто, ни нечто, и таковым является весь наш внутренний опыт, все, что мы называем «моим», «личным». Но то, что не является ни ничто, ни нечто (ФИ, § 304), не может быть описано (ФИ, § 610), значит, мой опыт как мой опыт описать нельзя. Различие между способами говорения от первого и третьего лица является различием между языковыми играми. Соответственно существуют языковые игры, в которых существует критерий для того, чтобы называть ощущения одинаковыми (предложения от третьего лица), и другие, где такой критерий отсутствует (предложения от первого лица). Высказывания Витгенштейна о «личном языке» говорят в действительности о том же самом: «личный язык» невозможен, так как личные, субъективные ощущения невыразимы. Необходимым условием существования языка является наличие грамматики, в данном случае — грамматики личных ощущений, но таковая отсутствует, так как отсутствует критерий идентичности ощущений.

Анализ отношений местоимений первого и третьего лица в философском, а не в лингвистическом контексте имеет под собой достаточное и глубокое основание. Витгенштейн говорил в своих «Лекциях» (1930-1932): «Язык не является опосредованным способом общения, который нужно противопоставлять «непосредственному» чтению мыслей. Чтение мыслей могло бы иметь место только через интерпретацию символов и, таким образом, было бы на одном уровне с языком» [12]. Гир комментирует это высказывание следующим образом: «Это означает, что язык как всеобщая символическая система есть необходимый компонент человеческой жизни, то есть именно формы жизни, которая не является ни просто инструментальной, ни просто вероятной в отношении человеческой эволюции» [13]. Язык — это не орудие человека, он необходимо принадлежит самому определению человека, определяет причину, а не следствие, его взаимоотношений с миром.

Витгенштейна, однако, нельзя назвать первооткрывателем особой роли местоимений в языке. Уже в XVIII в. фактически о том же писал В. фон Гумбольдт. Он полагал, что «в самой сущности языка заключен неизменный дуализм, и сама возможность говорения обусловлена обращением и ответом» [14]. Рассуждения Гумбольдта по поводу местоимений являются удивительно тонкими, он рассматривает не только пару «я-ты», но и отношение этих двух местоимений к третьему лицу «он». По мнению Гумбольдта, особенный характер «ты» обусловлен тем, что это местоимение имеет значение «не-я» в сфере действия, обобществленного взаимным участием, тогда как «он» есть «не-я» в сфере сущего. Таким образом, открытие другого субъекта происходит только при взаимодействии «я» и «ты», которые, следовательно, в гносеологическом смысле являются первичными.

Высказывания Витгенштейна о роли и способе выражения субъекта в языке имеют также немало общего с соответствующими рассуждениями современных лингвистов. Например, в 1958 г. появилась статья известного французского лингвиста Э. Бенвениста «О субъективности в языке». Автор рассматривает субъективность «как психологическое единство, трансцендентное по отношению к совокупности полученного опыта, объединяемого этим единством, и обеспечивающее постоянство сознания», и полагает, что она является «проявлением в человеке фундаментального свойства языка» [15]. Бенвенист пишет также о своеобразии противопоставления первого лица и других личных местоимений, поскольку данный тип противопоставления не имеет аналога нигде вне языка, и это отношение «не означает ни равенства, ни симметрии: «ego» занимает всегда трансцендентное положение по отношению к «ты», однако находится с ним в отношении взаимодополнительности и взаимообратимости. Другой важной особенностью местоимения «я» является то, что оно не соотносится ни с понятием, ни с индивидом» [16].

Выводы Бенвениста и Гумбольдта представляют несомненный интерес, так как являются, по сути, выводами филологов, имеющими неизбежные философские последствия. Соответствующие рассуждения Витгенштейна об употреблении местоимений имеют определенное сходство с высказываниями Бенвениста и Гумбольдта и имплицитно содержат в себе те же выводы.

Местоимение первого лица у Витгенштейна не является именем для определенного описания и не отсылает к какому-либо лицу или другой сущности. Как пишет С. Крипке: «В «Исследованиях» особый характер «Я» как чего-то, что нельзя идентифицировать ни с какой сущностью, схвачен обычным способом и сохраняется, но он мыслится как происходящий от грамматической особенности местоимения первого лица, а не от особой метафизической тайны» [17]. «»Я» не является именем человека, «здесь» — именем места, и «это» также не является именем. Но они связаны с именами. Имена объясняются с их помощью» (ФИ, § 410) [18]. То, о чем говорит здесь автор «Исследований», является универсальной и независимой ролью субъекта (ФИ, § 351). Значение местоимений для описания отношения человека к миру (через язык) в философии позднего Витгенштейна можно было бы сравнить с основными положениями философии М. Бубера, который ставит в основу всякого языка фундаментальные пары «Я-Ты» и «Я-Оно» [19]. Существенная связь понятия «грамматического «я»» «Философских исследований» с соответствующими положениями «Трактата» также вполне очевидна. В обоих случаях субъект является трансцендентным в смысле недоступности описанию, однако он является одновременно центром, с которым должно соотноситься все сказанное.

г) «Критерий» и «симптом». Критериологический подход к проблеме «чужих сознаний»

При решении проблемы «чужих сознаний» грамматический анализ естественного языка обладает несомненными преимуществами по сравнению с формально-логическим анализом. Он не только показывает исключительное положение субъекта, но также и то, что субъект существует только во взаимодействии с другими. Таким образом, лингвистический солипсизм «Трактата» перерастает в «Философских исследованиях» в методологический солипсизм. Методологический солипсизм принципиально отличается от метафизического и эпистемологического солипсизма, так как «Я» является для него первичным лишь на определенном этапе. По словам Р. Карнапа, которому и принадлежит разработка понятия методологического солипсизма: «Факт бытия в качестве соотнесенных с «Я» (die Ich-Bezogenheit), не является первичным свойством базовых элементов, данного. Соотнесенность пережитого опыта с «Я» обретает смысл только тогда, когда речь идет о пережитом опыте других людей, который конституируется, исходя из «моего» пережитого опыта» [20]. Конечно, отношение к другим сознаниям может быть только опосредованным (что находит подтверждение в анализе предложений от третьего лица), но употребление нашего языка свидетельствует о том, что сомнение по поводу их существования у нас отсутствует.

На чем же основано наше право выносить подобные суждения? Чтобы показать легитимность суждений о других людях, Витгенштейн вводит понятие критерия [21]. Попытаемся вначале определить содержание понятия «критерий», а также показать его отличие от «симптома».

В основании употребления Витгенштейном термина «критерий» лежит его общепринятое значение, которое можно найти в обычном толковом словаре (правило, принцип, который лежит в основе суждения о чем-либо, или отличительная характеристика, приписываемая вещи, благодаря которой мы судим об этой вещи или оцениваем ее). Однако Витгенштейн применяет понятие «критерий» в более узком смысле, что находит свое отражение в различении между критерием и симптомом. «Симптом» также является основанием для вынесения суждений о чем-либо, но его содержанием может быть только эмпирическая истина, тогда как содержанием критерия является истина, основанная на языковом соглашении [22]. Критерии представляют собой грамматические предложения, и суждения о реальности не оправдывают их, а скорее, наоборот, ими определяются.

В «Голубой книге» различие между критериями и симптомом показано на примере с ангиной. Здесь общеизвестные признаки ангины (покраснение горла, болевые ощущения и т. п.) имеют значение симптомов, а критерием является обнаружение определенного вида бацилл. В «Философских исследованиях», разъясняя отличия между симптомом и критерием, Витгенштейн обращается к примеру с дождем. Показания барометра и наши чувственные данные имеют то существенное отличие, что первые лишь дополнительно сопровождают или подтверждают нашу убежденность в том, что идет дождь, а вторые являются необходимой частью наших представлений о дожде, т. е. входят в наше «определение» дождя (ФИ, § 354). Таким образом, чувственные данные рассматриваются в примере с дождем как критерии, а показания барометра как симптомы.

Из приведенных примеров становится ясно, что витгенштейновское различение между критерием и симптомом не так просто, как это может показаться на первый взгляд. Сложность в оценке того, что же является критерием, а что симптомом в каждой конкретной ситуации, с одной стороны, и неопределенность высказываний Витгенштейна по этому поводу, с другой стороны, породили сразу несколько интерпретаций понятия «критерий» у Витгенштейна.

Остановимся на двух наиболее распространенных интерпретациях понятия «критерий». Дж. Кэнфилд в книге «Витгенштейн. Язык и мир» противопоставляет свой собственный взгляд на критерий (точку зрения «определяющего критерия») определению критерия, основанному на понятии «необходимая, или неиндуктивная очевидность».

«Неиндуктивисты» (С. Шумахер, Э. Кении и др.) для обоснования своей позиции чаще всего прибегают к параграфу 354 «Философских исследований», который уже упоминался. По их мнению, критерий в данном примере определяет условия, которые являются необходимыми для истинности утверждения о том, что идет дождь. Как утверждают «неиндуктивисты», критерий в отношении вещи или события, к которому он применяется, играет роль «необходимой очевидности»: «То, что С есть критерий для S, означает, что С является очевидностью для S, то есть то, что S истинно по необходимости».

Кэнфилд считает такой взгляд на критерий не соответствующим истине, так как он основан на неверном истолковании примера с дождем. Ключевыми для уяснения позиции Витгенштейна являются слова о «грамматическом колебании между критериями и симптомами». Колебание показывает, что существуют только симптомы, но это не более чем видимость. Следуя неиндуктивистской точке зрения, нельзя показать, как такое колебание вообще возможно. Действительно, последняя фраза 354 параграфа содержит в себе неиндуктивистское определение критерия: тот факт, что ощущения могут нас обмануть так же, как и доверие своим ощущениям, находит свое основание в определении дождя. Иными словами, наши ощущения вместе с представлением о возможном заблуждении являются необходимым критерием относительно дождя. Но смысл анализируемого параграфа заключается в ином. Как полагает Кэнфилд, дефиниция, о которой говорит Витгенштейн в заключительной фразе, «представляет собой новый критерий, который становится очевидным после осуществления колебания между критерием и симптомом» [23]. Таким образом, Витгенштейн хотел обратить наше внимание на то, что в различных языковых играх критерии и симптомы могут меняться местами. Если вначале критерием являются наши ощущения (первая языковая игра), то затем они становятся только симптомом, а в роли критерия выступает определение дождя, включающее в себя представление о возможном заблуждении (вторая языковая игра). Грамматическое колебание между критерием и симптомом означает отсутствие строгой границы между «истинным по соглашению» и «эмпирически истинным» [24].

Свою точку зрения на витгенштейновское понятие «критерий» Кэнфилд называет «определяющим критерием» («defining criterion»). Согласно этому взгляду, критерии обладают тремя основными характеристиками: во-первых, критерии истинны по соглашению, во-вторых, связь между критерием и положением дел является условной, а в-третьих, наличие критерия является решающим условием для утверждения того, что соответствующее положение дел существует. Если С — критерий для S, то из этого не следует, что существование С является необходимым условием для существования S. С, согласно интерпретации Кэнфилда, есть только решающее, основное или достаточное условие для С. Преимущество такого понимания критерия становится очевидным, если принять во внимание тот факт, что для одной вещи существует сразу несколько критериев (ФИ, § 114).

Вернемся теперь к проблеме «чужих сознаний». Употребление критерия нерелевантно в отношении меня самого, поскольку это отношение является непосредственным, но является необходимым условием моих суждений о других. Понятие критерия выводит нас за пределы чисто грамматического анализа [25], так как, несмотря на то, что сам критерий является частью языковой игры, его выбор зависит от того, как люди мыслят и живут (ФИ, § 289, 324, 325). Суждения, сделанные на основании критерия, представляются нам очевидными и несомненными, и так происходит, потому что они составляют часть нашей «формы жизни». Как и «форма жизни», «критерий» представляет собой пограничное понятие. Поле его действия ограничивается рамками «языковой игры», где значение любого термина задается не только определенным критерием, но также другими «грамматическими» правилами. При этом, однако, критерий является частью того, что соединяет язык с миром, того, благодаря чему люди понимают друг друга.

Хотя Витгенштейн и не принимает выводов солипсизма, он полагает, что солипсистская терминология проясняет «важную философскую истину, скрытую нормальным способом употребления» [26]. Эта истина, с точки зрения Крипке, заключается в невозможности приписывать другим ментальные состояния, исходя из своего собственного случая, а также в особенностях, касающихся употребления местоимения первого лица. Предлагая свою интерпретацию витгенштейновского решения проблемы «чужих сознаний», Крипке делает акцент на понятии «инверсия». Например, в ситуации нашего взаимодействия с человеком, который испытывает боль, инверсия заключается в том, что мы жалеем этого человека не потому, что приписываем ему боль, а мы приписываем ему боль, потому что жалеем его [27]. Это означает, что в наших суждениях о состояниях сознания других людей первичное значение отводится внешнему и независимому критерию (ФИ, № 265), и лишь затем вступает в силу сопоставление со своими собственными состояниями сознания, которое является производным от нашего овладения критериями. Критерий никогда не может быть личным (ФИ, § 378) и употребляться всеми членами языкового сообщества. Первостепенное значение критерия для решения проблемы «чужих сознаний» обусловлено, таким образом, тем, что с помощью этого понятия постулируется первичность социального (интерсубъективного) контекста. В этом пункте очевидно расхождение Витгенштейна с концепцией: конституирования смысла другого «Я» у Гуссерля. Если у Гуссерля смысл Другого конституируется благодаря спаривающей ассоциации, устанавливающей трансцендентальное тождество моего и чужого сознания, то у Витгенштейна в бытии других людей нас удостоверяет язык, которым пользуемся мы все. Следует, однако, иметь в виду, что за языком всегда стоит та или иная «форма жизни», соответственно и понятие критерия имеет своим основанием не язык как символическую деятельность, а «форму жизни», которая представляет собой пограничное понятие, связывающее единство жизни с его языковым выражением.

ПРИМЕЧАНИЯ:

1. Выражение «der Sprache, die allein ich versteche» (5.62) допускает два варианта перевода: «того единственного языка, который я понимаю» и «того языка, который понимаю один я». Первая интерпретация связана с именами Я. Хинтикка и Э. Стениуса (Hintikka J. On Wittgenstein’s «solipsism» Mind, 67(1958); Stenius E. Wittgenstein’s «Tractatus». Oxford, 1964), автором второй интерпретации считается Э. Энском (An introduction to Wittgenstein’s «Tractatus». L., 1959. P. 166- 167). Хинтикка и Стениус опираются на тот факт, что в «Трактате» нет противопоставления «моего мира» и «мира», следовательно, здесь не может быть и противопоставления «моего языка» и «языка», так что лингвистический солипсизм совпадает в конце концов с чистым лингвистическим реализмом. По мнению Энском, существует много языков, один из которых понимаю только я. Но все языки имеют одну и ту же логику, границы которой суть границы мира, а потому границы моего языка и границы мира совпадают. Я полагаю, что интерпретация Хинтикки-Стениуса больше соответствует общему содержанию «Трактата», и в своей работе придерживаюсь именно ее.

2. Wittgenstein L. Notebooks. Oxford, 1979.

3. Kripke S.A. Wittgenstein on Rules and Private Language. Cambridge, 1982. P. 131.

4. Moore G.E. Mind. Vol. I, N 253. Jan. 1955. P. 13.

5. Finch H.R. Wittgenstein. The Early Philosophy. N. Y., 1971. P. 153-159.

6. Wittgenstein L. Notebooks.

7. Мi11е R.W. Solipsism in the Tractatus. J. of the History of Philosophy. Berkeley, 1980. Vol. 18.

8. Bouveresse J. Le mythe de l’interiorite. Paris, 1987. P. 199-200.

9. Garver N. Grammer and Metaphisics // Dialogues in Phenomenology. Ed. D. Ihde and R. M. Zaner. The Hague. P. 64-68; 1975. P. 67.

10. Ibid. P. 73.

11. Finch H.R. Wittgenstein — the Later Philosophy. N-J., 1977. P. 139.

12. Wittgenstein L. Lectures. Cambridge. 1930-1932. Totowa; N-J., 1980. P. 25.

13. Gier N.F. Wittgenstein and Phenomenology. Albany, 1981. P. 219.

14. Гумбольдт В. Язык и философия культуры. М., 1985. С. 399.

15. Бенвенист Э. Общая лингвистика. М., 1974. С. 293-294.

16. Там же. С. 294-295.

17. Kripke S. A. Wittgenstein on Rules and Private Language. P. 145.

18. Такие языковые выражения, как «я», «здесь» и «теперь», получили в последующем название «индексалов», т. е. языковых выражений, установление объема которых (множества обозначаемых ими объектов) требует учета контекста их употребления. «Невозможность исчерпать содержание восприятия самого себя, имеющего место при использовании индексалов «я» в предикативной структуре, служит причиной приписания этому индексу существенно индексальной, т. е. несводимой к какой-либо дескрипции, природы» (Павиленис Р.И. Проблемы смысла. М., 1983. С. 180).

19. Wood R. Martin Buber’s philosophy of the word. Phylosophy today. Winter, 1986. P. 317-324.

20. Carnap R. Der logische Aufbau der Welt. 1961. P. 88-89.

21. Карл Вельман в своей статье «Витгенштейновская концепция критерия» считает, что под критерием Витгенштейн имеет в виду «чисто лингвистическое основание для суждения о том, правильным или неправильным будет употребление данного выражения в отношении к некоторому предмету» (Wittgenstein and the Problem of Other Minds. Ed. Harold Morick. N.Y., 1967. P. 162). По словам Г.П. Григоряна, «понятию «критерий»… Витгенштейн придает конвенциональный смысл правила, априори задающего «грамматику» применения слов» (Григорян Г.П. «Витгенштейн и проблема солипсизма // Методологические проблемы исследования и критики современной буржуазной философии. Ч. 1. М., 1986. С. 47). На мой взгляд, данные определения критерия не отвечают тем требованиям, которые предъявлял к критерию сам Витгенштейн. Конвенциональность критерия является всегда вторичной и отсылает нас к соответствующей форме жизни, которая не исчерпывается языковыми играми.

22. Наиболее традиционное толкование витгенштейновского различения между критерием и симптомом представлено в статье К. Вельмана «Витгенштейновская концепция критерия», в которой он говорит о том, что критерии суть наблюдаемые характеристики, непосредственно связанные с выражением посредством его значения; симптомы суть характеристики, которые опосредованно связаны со значением через ассоциацию с критериями, которая имеет место в нашем опыте. Оправдать чье-либо употребление описания через приведение критериев означает обратиться к конвенции; оправдать чье-либо употребление описания через приведение симптомов означает обратиться к эмпирическому обобщению.

23. Canfield J.V. Wittgenstein. Language and World. Amherrst. 1981. P. 49.

24. Ibid. P. 35.

25. Витгенштейновскую грамматику, которая включает в себя все формы weltbild, следует понимать шире, чем просто синтаксические правила, ее значение шире того, что мы обычно называем «грамматикой». По словам Финча: «Грамматика (и этот момент следует особо подчеркнуть) является тем, что замещает в качестве ядра философии метафизику и эпистемологию» (Finch H.R. Wittgenstein — the Later Philosophy. P. 149). «Когда Витгенштейн говорит о грамматике ментальных состояний, чувств и т. п., кажется, что мы выходим за пределы собственно лингвистического анализа к общему описанию формальной структуры феноменов и самой жизни» (Gier N.F. Wittgenstein and Phenomenology. P. 207).

26. Kripke S.A. Wittgenstein on Rules and Private Language. P. 143.

27. Ibid. P. 138, 142.

Google Buzz Vkontakte Facebook Twitter Мой мир Livejournal Google Bookmarks Digg I.ua Закладки Yandex